– Просить тебя хочу, друже Неждан.
Друже Неждан! Сперва это меня покоробило. Я ведь достаточно повидал на своем веку. И потому не спешил называть кого-либо другом.
– Что надо? – спросил я неласково. Но у него только стал виноватый вид, как всегда, когда приходилось просить. Он-то не нёс на душе тяжёлой кольчуги, заскорузшей, насмерть приржавевшей в спёкшейся крови…
– Нам бы омелу добыть, Неждан Военежич. Я тут видел неподалёку, на дубе, а луна нынче высоко…
Когда Перунова стрела поражает раскидистый дуб, но не убивает, а лишь ранит его, на месте зарубцевавшейся раны вырастает омела. Так метит своё дерево Бог-громовик.
Летом и зимой зеленеет омела в приютивших её ветвях. И говорят, будто её побегам дуб доверяет свою зелёную жизнь. Как тот кудесник, что прятал свою погибель в яйце, яйцо – в утке, а утку в зайце. Засохнет омела, и дуб, дерево колдовское, недолго простоит. Великая сила в ней, и счастлив, кто умеет обратить её себе в пользу.
Если срезать омелу и весной, перед первым выгоном в поле, попотчевать ею скотину, ни один злой колдун не сумеет отнять у коров молоко. Если страдающий падучей повесит себе на шею кусочек омелы, болезнь бессильно опустит цепкие лапы. Ибо как омелу не могут сбить с дерева ни буря, ни град, так и припадку больше не свалить человека. А высушенная ветка омелы становится тёмно-жёлтого цвета и обретает способность указывать глубоко зарытые клады. Почувствует спрятанное золото – и, как живая, зашевелится в руке…
Добывать же омелу лучше всего в купальскую ночь, когда русалки покидают реку, а девушки с распущенными косами кружатся в священной пляске. Ибо в это время солнце достигает вершины своего пути и вновь поворачивает к зиме, и всё, что ни есть волшебного на свете, обретает особенную силу. Но если минули купальские праздники, будет хороша и всякая другая ночь; лишь бы только луна не убывала, а росла.
И ещё надобно помнить, что срезанная омела ни в коем случае не должна коснуться земли: иначе толку будет не больше, чем от простой охапки ветвей. И ещё: поскольку омелу приносит на дерево громовая стрела, её и срезать может только стрела, пущенная из лука. Вот потому-то многие хотели бы иметь её в своём доме, да немногие имеют.
Мой боевой лук давно уже висел на стене. Но когда я натянул его и приложил к щеке тетиву, то понял, что безбедная жизнь в Печище ещё не ослабила моих рук. Я согнул и разогнул лук несколько раз. Я не промахнусь.
Горница, которую отвёл нам Лас, оставалась убранной небогато. Только на полу, выложенном берёстой, развалилась бурая медвежья шкура. Так приятно было утром спустить на неё босые ноги. Лас, верно, одарил бы нас с Братилой чем только мог. Но мы отказались, не сговариваясь. Не привыкли. Что он, что я.
Я пересчитал стрелы в колчане и бросил на плечи плащ. Морозка переступил на насесте, склонил голову, украшенную колпачком. Соколы беспокойны.
– Спи, – сказал я ему и задул светец. Тур, верно, уже ждал. Следом за Братилой я шагнул к двери, но тут она растворилась сама. Снизу, из влазни, проникало немного света, и я увидел старейшину.
– Уходите, гости любезные? – неподдельно изумился Лас. – Куда ж вы… Да надолго ли, на ночь-то глядя?
Я молча шагнул вперёд. Братила это дело затеял, сам пусть и разговаривает. Лас отступил, насколько позволял узкий всход, развёл руки: не то кланялся, не то не пропускал меня вниз.
– Веселие у меня нынче… остались бы!
Братила виновато вздохнул:
– Не сердись, хозяин ласковый, дело у нас. Обещались…
Эх, зря! Лас мигом стал похож на охотящегося лиса:
– Дело-то с мальчишкой хворым никак?
И такая злоба прозвучала в его голосе, как он ни пытался её скрыть! Он помолчал немного. Потом сказал:
– Простите, гости желанные. Но уж коли моим хлебом-солью живёте, меня первого и уважили бы.
Братила вернулся в горницу и ударил кресалом, высекая огонь. Я уж думал – решил остаться. Но он поднял свою котомку и стал молча складывать в неё всё, что ему здесь принадлежало… Я до последнего не хотел ввязываться в ссору. Но чтобы Лас мне указывал, с кем водиться и как поступать!.. Я снял с насеста Морозку, и тот, довольный, устроился у меня на плече.
Надобно было видеть Ласа, когда он понял, что мы уходим совсем! Я разыскал в кошеле две рубленые серебряные монеты и бросил их на медвежью шкуру. Я сказал:
– Это и за хлеб тебе, и за соль. И за ласку…
Тур, действительно, ждал нас с нетерпением. Да не нас – меня! Мальчишка привязался ко мне крепко. Как он смотрел, когда я учил его рубить левой рукой! Я взял бы его в отроки, ну и что, что левша. Если бы сам ходил, как прежде, за князем…
Брат с сестрой так и бросились к нам через двор. Я зашёл в избу, положил обе котомки, устроил Морозку на полюбившемся ему сучке. Злой кречет сел на него спокойно, как дома.
Я сказал Туру:
– Ну пошли, коли готов…
Взлохмаченная метла лежала на дубовом суку, похожая на седые космы старухи, сошедшей с ума после гибели сыновей… Я подсадил Тура на дерево, и он сперва робко, потом смелее принялся расчесывать пальцами эти космы, отыскивая стебель. Он что-то бормотал при этом. Я прислушался:
– Уж не серчай ты, матушка золотая омела. Полно тебе тут мёрзнуть, на холодном ветру, под сырым дождём, под снегом белым. Пойдем-ка лучше с нами в тёплую избу, на высокие полати, к печи жаркой…
Я разглядывал стебель, плотный и чёрный на серебре лунного диска. Мы не причиним вреда зелёной жизни дуба, срезав омелу. Её корни лежат глубоко под шершавой корой, и влажная древесина служит им почвой. Весной эти корни дадут новый побег. И вновь распустятся зеленоватые цветы, и жадные птицы склюют терпкие ягоды, полные клейких семян…